16 октября 2024

Осенью в Сибири не отличить мёртвых деревьев от живых. Моя мать идёт быстро и от холодного ветра и яркого солнца по её щекам быстро бегут слёзы, прозрачные, с чёрным ободком, как линза глядящая в космос. Каждый сезон всей семьёй мы ходили в заповедник смотреть и взбираться на скалы: кто смелый — взберётся на самый верх. Все смелые, кроме меня, но и меня подтягивают; со скалы видно другие скалы, вздымающиеся над тёмно-бесцветными волнами леса. Они — застывшая магма, но вулканов здесь не было, жидкое пламя, внутренности земли просачивались прямо из-под ног у тех, кто тогда умирал от жара и удушья семьями, видами. Тогда я уже слышал про великое вымирание, что оно началось здесь, где я родился, протекло из земли по которой я шаркаю, а мама ругает меня за это: лавовые топи, шум дыхания существ, преданых, — кем преданых? без воздаяния, без спасения. Без концептов, без поэзии. Без фантазии. Уставший, измотанный многочасовым подъёмом и родительской дисциплиной я сидел на вершине медленно и мягко, как в чёрный огонь, погружающейся в темноту скалы и много фантазировал. О племенах, что жили здесь до нашествия моих русских, украинских, польских предков. О племенах полностью истреблённых, вырезанных семьями, родами, этносами. Я представлял, что они жили на вершинах скал и с приходом темноты разводили костры, так что каждая скала, каждое племя на ней было видно издалека пятном красного света, близкой звездой. Я никогда не видел моря, но когда ты вот так сидишь на возвышенности и вокруг тебя со всех сторон сомкнулось что-то тёмное, так тягуче и тяжело волнующееся, отливая серым, чёрным и зелёным под звёздами, разве это не Океан? Такой глубокий и молчаливый, что на дне его только кости, прошлое и затаившиеся магма, газ, беспамятство, даже не тишина.

Сейчас, сидя в светлом и чистом кафе в центре Еревана после дождя, и глядя в огромное чёрное окно, я оглядываюсь туда, в эту мокрую темноту прошлого, и мне кажется, всё моё скромное путешествие было чем-то заранее известным. Зачем-то заранее известным.

Утром Даша напилась сразу по пробуждении. Наши соседи по коммуне были заняты тем, что называется посмертным пьянством: вернувшись из бара под утро, вместо того чтобы уснуть, они продолжили глотать банку за банкой джин-тоник, и Даша с разбегу влилась в компанию. Всё бессмысленно — только и говорила она. Раньше я доводил её то до слёз, то до драки своей мизантропической, мироненавистнической философией, по делу и без дела приплетая Хайдеггера я объяснял ей, почему жизнь не имеет никакого смысла. Особенно если нет Бога: ни что тогда не позволено, ни на что нет резона. Вернувшись после полугода проведённых дома, в Тольятти, она, к моему горькому изумлению приняла все мои прежние доводы и никаких споров уже не требовалось. Правда она и не приводила никаких аргументов.

Мне было тяжко смотреть, как Даша отдаляется от центра нашего взаимопонимания и отправляется в открытый космос пьяного отчуждения, вперёд — к абсолютному нулю! Пьёт она не так, как я: с каждым глотком её наполняет какой-то первобытный хаос, настроение её скачет всё быстрее, словно она бесстрашно и безуспешно объезжает своё бессознательное.

— Меня достала неоднозначность, — говорит она, — все эти герои, на которых нам не интересно смотреть, если только они не испытывают вожделения при виде детской руки! Это понятно, это банально, никто не в силах не испытывать влечения к юному телу, потому что оно хрупкое. Я хочу видеть неамбивалентность.

— Но разве реальный человек может быть неамбивалентным? — кажется, я не до конца понимаю её, — только Бог наверное мог бы быть однозначным, как солнце, как море. Не зря же древние трепетали перед ними и даже не думали, что это весело — купаться в море или загорать.

Кажется, я не до конца понимаю её, я вижу это в её глазах.

Что может быть действительным и вещественным, не отбрасывая тени?

— Тень — это бессмыслица. Всё — бессмыслица.

Даже не бессмыслица.

Я ушёл на работу, оставив Дашу тихо посапывать, изможденную и выдохшуюся, похожую на выпавшего из гнезда птенца.

Девчонки, что работают со мной в кафе, все — молодые армянки, шумной птичьей (многие армян_ки так похожи на птиц!) сворой сбегают вниз, где у нас в подвале расположился коктейльный бар, играть в бильярд. Они и не переживают на счёт меня, потому что во-первых я прекрасно справляюсь со всем кафе в одиночку, а во-вторых, они знают, что я люблю оставаться один. Так я могу спокойно читать, выписывать что-то в своей гигантской, “как у сборщика подписей” тетради, своим “колдунским”, по их словам, почерком и думать. Далеко не всегда это какие-то приятные, разумные, обнадёживающие в конце концов, мысли; часто они крутятся вокруг страха, похожие на тонущих котят, бестолково, даже комично, погружающихся в мутную жижу собственного разума, который их и порождает одной рукой, а другой засовывает в тугой мешок — бросить в омут дурной конечности; я чувствую себя машинкой, собранной по тому же принципу, что и другие, но пыхтящей, заедающей, стопорящейся, зажёвывающей свою блестящую чёрную ленту, на которой должна бы быть по задумке какая-то полезная информация, в конце концов я чувствую, как безвозвратно отправляюсь в утиль из-за своей же собственной неизящной переусложнённости. Когда необлицованные каменные домишки напротив, номера которых были наскребены мелом лет сто назад и скованные деревянными оградами с торчащими гвоздями и ржавым железом, все увитые путаными лозами давно опавшего и гниющего в дорожной пыли винограда, скрылись за темнотой, моё светлое и чистое кафе с огромными окнами и почти без стен, в которое ходят женщины в голубых, как безоблачное небо, блузках и мужчины с покрытыми татуировками тонкими руками, обратилось безоговорочной противоположностью моего запертого в душной каморке самоедства и неэффективности сознания, когда вошла эта взрослая, собранная женщина, действительно в голубой или белой блузке, строго оправленных очках для чтения и заказала капучино с корицей с собой. За окном было темно, а внутри тихо.

Я делал кофе неловко на этот раз, поглощëнный тем состоянием, которое обычно я просто зову состоянием, и в котором обычно пишу. Несколько раз я сливал воду с машины, позабыв, что уже делал это, и разумеется напрочь забыл о корице. Вы слишком много думаете — сказала женщина и как руками сняла с меня суету. Она смотрела прямо мне в глаза, да, это так — я ответил и почувствовал, что она видит, что я в состоянии, и понимает, что происходит со мной, очень хорошо. Я открыл пластиковую крышечку и добавил корицу, она ушла и оставила мне чаевых, на которые мы с Дашей сможем прожить два дня, я сел за барную стойку и замолчал внутри себя.

Может, Бога нет, — наконец подумал я, — но что-то всё-таки есть. Тонкое чувство между людьми, соединяющее их в особенно тихие моменты. Что-то проскальзывающее или просвечивающее между нами без всякого видимого света. Когда в кафе чисто и светло. И тихо.

Даже не тихо.

Leave a Reply

Your email address will not be published. Required fields are marked *